Генетическая инженерия: создание совершенных людей? Разговор с Денисом Ребриковым

Проект «Геном человека» завершился в 2022 году, но уже сейчас умеем редактировать его фрагменты. Как скоро генотерапия станет обычной медицинской практикой и стоит ли изменять гены для улучшения человека? Об этом рассказал Денис Ребриков, проректор по научной работе Медуниверситета имени Пирогова, директор Института трансляционной медицины Центра имени Кулакова.

Денис Ребриков занимает должности проректора по научной работе Медицинского университета имени Пирогова и директора Института трансляционной медицины Центра имени Кулакова.

Зачем продвигаете учёную работу и призываете молодых людей к ней?

Может ли реклама поступления в консерваторию увеличить число гениальных скрипачей? Возможно. Скорее всего, появилось бы больше среднестатистических скрипачей, которые не смогут найти места в оркестрах. Только немногие станут выдающимися музыкантами. Впрочем, всем может быть востребовано место в музыкальной сфере: кто-то будет играть для узкой публики, а кто-то — для широких масс.

В науке нет массового производства, мы работаем друг для друга. Нам не нужны средние исполнители. Их роль выполняют те, кого в западной науке называют техниками, лаборантами. Это очень важные люди в науке, без них ученый ничего не сможет сделать.

Проведение пропаганды и призыв всех изучать науку оказываются вредоносными. Вред состоит в том, что привлеченные таким образом люди, закончив вуз, осознают, что наука им не подходит.

В музыке может преуспеть каждый. В науке же нет массового производства, мы работаем ради друг друга. Нам не нужны посредственные специалисты.

Представим, что рекламируем школьникам научный путь, а в итоге некоторые разочаруются, поймут, например, что им подходит бизнес. Уже потраченное время и силы окажутся потерянными. Ко мне придут такие средние ребята, со временем я их отошлю, но они все равно потеряют время, которое могли бы потратить на более подходящий путь.

Профориентация – сложная задача, потому что невозможно сразу точно определить подходящего ученика. В мире нет единого способа отбора выпускников или студентов третьего курса для научной деятельности. Была предложена двухступенчатая система с бакалавриатом и магистратурой, чтобы дать дополнительный шанс переориентироваться. Тем не менее проблема выбора тех, кто действительно заинтересован в науке, до сих пор остается актуальной.

Денис Ребриков — проректор по научной работе Медицинского университета имени Пирогова и директор Института трансляционной медицины Центра имени Кулакова.

— А как попали в науку вы?

С второго класса меня манил интерес к биологии. Не знаю, каким образом, но у меня на полке появился учебник по биологии для поступающих в вузы. В семье нет ни одного биолога. Когда я его изучал, тема про клетку и её органеллы мне очень понравилась.

В школе меня увлекало природоведение, там были задания: измерять температуру окружающей среды с помощью мокрого и сухого термометров. Нужно было всё организовать: найти два термометра, подложить ватку. Разные эксперименты я сразу понимал.

В моём классе училась девочка, отец которой был химиком. Она подарила мне штатив с пробирками. Мне очень нравилось переливать из них разные жидкости.

Химией занимались во дворе: постоянно что-то взрывали. Я ездил в магазин для фермеров, где можно было без проблем купить мешок селитры для удобрений. Газету смачивали в селитре — она не взрывалась, но быстро тлела. У соседа были лыжные палки из магния, и мы взрывали магний с селитрой.

— Биологические эксперименты вы проводили?

С первого класса у меня жили рыбки, три больших аквариума было. Улитки тоже были, и ксенопусыМне подарили детский микроскоп. Я гулял по Битцевскому парку и, как Дуремар, ловил сачком дафний, а потом рассматривал их в микроскоп. Не знаю, откуда у меня этот интерес — вокруг не было никого, кто мог бы меня этим увлечь. Это было спонтанно.

В пятом классе я пошел в школу «Самбо-70», которая находилась рядом. Мама предложила: «Есть спортшкола, хочешь?» Я ответил: «Хочу». Пять лет я учился в «Самбо-70» на Теплом Стане. Это была школа олимпийского резерва. Тогда СССР стремился сделать самбо олимпийским видом спорта, но не успел, поэтому все стали дзюдоистами.

Биологию я не забывал, даже пытался сдать её экстерном, но у меня ничего не получилось. Мне хотелось учиться биологии быстрее и лучше, но в «Самбо» биологию преподавали плохо. Я боялся не поступить в МГУ, а очень хотел туда. Поэтому на два года перешел в биологический класс 43-й школы на Юго-Западной.

За партой со мной учился самый умный мальчик, отличник. От него я старался списывать, ведь его никто не трогал. На биологический факультет я поступить удалось с первого раза, правда, на нижней границе, всё же получилось.

В Московском университете уже осознавали, что это ваше призвание? Каким виделось вам тогда будущее?

Понял, что обучение только на биологическом факультете неинтересно, и на втором курсе поступил ещё и на вечерний психологический факультет. Тогда можно было бесплатно учиться на любом втором факультете. С второго курса заканчивал учебу в Ленгорах, ехал в центр, к старому зданию МГУ на психфак, а потом снова в свою лабораторию.

— Откуда у вас еще и лаборатория?

— Потому что наш биологический класс выделял детей на практику. Нам освобождали один день в неделю от занятий, чтобы мы ездили в лаборатории. Мне попалась очень хорошая лаборатория. В нашей 43-й школе преподавал физику. Лев Абрамович ОстерманВыдающийся биофизик долгое время трудился в Институте молекулярной биологии имени Энгельгардта. Во время урока он говорил: «Сегодня у нас занятие будет по тому-то и тому-то. Ну что вы не прочтёте об этом в учебнике? Прочтите, я вам лучше другое расскажу». ред.) рядом с метро «Южная».

Когда началась практика для студентов, Остерман предложил нам отправиться в лабораторию к своему сыну. Мы с девушкой из класса поехали туда на практику.

Кабинет проректора по научной работе Московского государственного медико-стоматологического университета имени Пирогова Дениса Ребрикова.

Меня захватила вся эта работа с пробирками, все мне понравилось. Получаешь удовольствие от манипулирования молекулами. Сам процесс работы с пробирками, носиками, пипетточками, переливание — это тоже кайф. Основной вид деятельности был классическим клонированием фрагментов ДНК в бактериях E.Coli. Мы изучали дельта-эндотоксины бацилл. Bacillus thuringiensis.

Работа с пробирками, носиками и пипетками, а также переливание – это удовольствие.

В природе эти бактерии паразитируют на насекомых. Некоторые насекомые питаются растениями, например, колорадский жук, а есть бактерии, которые паразитируют именно на этих насекомых, убивая их токсином, пробивающим кишечник.

Колорадский жук поедает листик с бактериальной спорой. Бактерия размножается в его кишечнике, убивает клетки стенок и вызывает прободение. Жуку не выжить. Бацилла таким образом уничтожает жука. Затем снова образовывает споры, ветер разносит их по полю, и цикл повторяется. Мы изучали белки-токсины, которые делают дырки в мембране клеток эпителия, их трехмерную структуру, проводили рентгеноструктурный анализ.

Работало две команды: одна занималась производством белка и получением кристаллов, для рентгеновского анализа отправляла их в Германию. Вторая группа — клонировщики — должна была определить последовательность гена, которая дает набор аминокислот. Гены извлекались из определённых бактерий, проверялась токсичность белка и проводились эксперименты на гусеницах.

Вернувшись в лабораторию после полгода перерыва, я снова занимался технической работой. Задач давали, но оформлен официально не был.
Похоже, лаборатории было выгодно так, как на меня не тратили время на обучение. Просто задавали задачи.
Я не всегда понимал зачем выполняем ту или иную работу. Глобальная задача меня почти никогда не интересовала. Конечно, если бы я спросил руководителя, он объяснил бы, зачем нам строить фаговую библиотеку, отбирать клоны. Но интерес представлял сам процесс: никто не знал этот секвенс, а мы его возьмём и узнаем. Круто! Само по себе это интересно.

— И все пять лет в университете вы ходили в эту лабораторию?

— Не пять. За четыре года окончил биофак, потому что учиться было скучно. Пришел на четвертом курсе к завкафедрой, академику Александру Сергеевичу Спирину (ему построили целый научный город в Пущино), и говорю: «Можно сдать экстерном? Вот у меня зачетка закрыта, все сдано, хочу защитить курсовую и диплом». Говорит: «Окей, принесешь подписанный руководителем курсовик и диплом, посмотрим». Приношу, потому что к тому моменту в лаборатории уже шесть лет, у меня все наработано. Но Спирин стал в позу, он не любил выскочек. Говорит: «Не дам защититься раньше. Вот курсовик ты защищаешь, а диплом приедешь через год и выступишь со своим курсом».

В течение года ничего не делал. Отъехал в Чикаго по приглашению бывших аспирантов моей лаборатории, которые уже переехали туда. Меня пригласили в Чикагский университет, и я там проработал год. У меня был статус visiting student, формально учился как студент Чикагского университета, но преимущественно работал в лаборатории. Была даже стипендия.

— Впервые именно тогда встретились с иностранными учёными? Как вели себя и работали по сравнению с российскими коллегами?

Это была нерепрезентативная ситуация, потому что в лаборатории, где я оказался, большинство ученых были русскими. Американцев было лишь два. Мы шутили с ними. Один звали Джулс. Я ему говорил: «Джулс, ты здесь не выживешь». В основном все говорили по-русски. В соседних лабораториях тоже работало много приезжих из разных стран.

Денис Ребриков, проректор по научно-исследовательской деятельности Медицинского университета имени Пирогова, и Илья Ферапонтов.

— Вы могли бы остаться в Чикаго, и хотели бы?

— Легко. Там я не остался, потому что весь этот путь жизни до пенсии представил себе. С вероятностью 95% он был реализуем, и эту жизнь в голове прожил. И мне стало неинтересно ее реализовывать. Видел себя профессором, на берегу океана во Флориде, у виллы. И мне стало неинтересно это реализовывать. Вероятно, специфика генотипа — мне нужна высокая степень неопределенности и текущего, и будущего. Мне некомфортно в стабильности. Уехал. Понял, как устроена Америка, и дальше стало скучно.

Вернувшись, я написал академику Евгению Свердлову, который читал лекции на биофаке. Я поступил в аспирантуру к нему и пробыл там две недели. В коридоре встретил старого знакомого из лаборатории ГосНИИгенетики.
«Иди к нам!» — сказал он.
— «А куда, к вам?»
— «К нам» — это в новую лабораторию. Там работал молодой Сергей Лукьянов, ныне наш ректор.

Видел, будто стану профессором, сидя на берегу океана во Флориде, у своей виллы. Стало неинтересно это всё воплощать.

В то время речь шла о генетике модельных объектов, изучали планáрии — маленьких пресноводных плоских червей. Хорошо регенерируют: его можно нашинковать в труху, и каждый кусочек станет новым червяком. Изучали, как это работает.

С Лукьяновым я там оборонял червей. Сам объект для меня не являлся главным, меня интересовали методика, методы работы. И с Остерманом я был методистом, и здесь начальник хороший методист – всё это увлекало меня: игра в молекулы.

С какого времени вы занимаетесь исследованием человеческого генома?

После аспирантуры я покинул институт и устроился на фирму «ДНК-технологии», которая производит оборудование для научных исследований. Моя должность — заместитель по R&D, где мы разрабатывали ПЦР-тест-системы, аппараты для них и реагенты. Работа была более близка к людям.

Лукьянов позвал меня сюда после того, как в 2015 году стал ректором университета имени Пирогова и ему требовалась команда. Это была необычная ситуация: руководство значимым «куском» медицины, медуниверситетом имени Пирогова, взяли люди извне.

Врачебное дело всегда было закрытой профессией, где люди трудились годами, передавая знания из поколения в поколение. Неожиданно управление медициной перешло к людям, не имеющим медицинского образования — биологам. Однако конфликта не возникло: врачи, как и армия, подчиняются высшей власти. Когда появился новый руководитель, все приняли его без возражений.

Лукьянов повлиял как на образование, так и на науку, изменив подходы. Придя сюда, мы говорили разными языками. Я приехал практически из Америки, там я прожил недолгое время, но именно там сформировалось моё мировоззрение. Рад, что провел там год жизни, отформатирован Америкой, это останется на всю жизнь.

— А чем Америка особенна, на ваш взгляд?

По словам академика Свердлова, существует гипотеза о том, что американцы — селектированная нация с генотипами, отличающимися нонконформизмом, верой в собственные силы и не ожиданием помощи от властей. Страна собрала по всему миру людей такого типа. У них доля «воробьев», которые первыми бросаются за зернышками, выше, чем на всей планете. Поэтому у них появляются айфоны, ракеты, которые вертикально садятся.

С какой целью вы пришли в университет Пирогова?

Увеличение эффективности науки, как фундаментальной, так и прикладной, важное направление. Оценку фундаментальных достижений можно проводить по количеству цитирований. Избежать наукометрии невозможно, ведь цитирование свидетельствует о востребованности исследований. От этого появляются индексы Хирша, рейтинги журналов. К сожалению, других массовых показателей научной ценности не существует.

В прикладных разработках целесообразно устанавливать KPI: получение разрешения на применение технологии, регистрационного удостоверения на медицинское изделие или лекарственный препарат. Эффективность можно измерить именно в этих разрешениях.

— Как вы себя сейчас видите, кто вы?

К сожалению, большую часть времени занимаюсь административной работой — примерно 80%. Ученый работаю лишь на 10–20%. Административная работа не обременительна, даже интересна, и даёт возможности для решения научных задач.

В течение последних десяти лет меня увлекает изучение генетики человека и ее модификации, Евгеника-2.0, начиная с преконцепционного планирования. В скором времени это станет массовой реальностью: люди будут знакомиться по генетике. Сейчас это уже происходит, и тенденция будет усиливаться. «Большой брат» будет сравнивать генетический код и знакомить людей. Facebook запустил четыре года назад свой аналог Тиндера — Facebook Dating. И я с нетерпением жду, когда Цукерберг выкупит этот увядающий 23andMe. ред.Это позволит подшивать генетический профиль к аккаунтам в Facebook, а затем «Тиндер» будет знакомить людей по генетике.

Денис Ребриков — проректор по научной работе Медицинского университета имени Пирогова и директор Института трансляционной медицины Центра имени Кулакова.

Есть ли научное обоснование у этой масс-генетики?

В этой области много научных открытий, поскольку при изучении популяционной генетики мы находим связи между генами и признаками, понимая, как гены определяют фенотип человека, работу печени, мышц и даже предрасположенность к спортивным достижениям. Это расширяется на управление генетической программой, генное редактирование – методически это очень интересно, вызов, который нужно принять.

На протяжении последних четырёх или пяти лет я активно занимаюсь генотерапией. Редактирование генома эмбрионов — узконаправленная область, где коррекция имеет смысл только при генетической глухоте. Генетическая терапия уже рождённых детей — актуальна, поскольку много детей страдают моногенными заболеваниями, то есть нарушениями, вызванными дефектом конкретного гена.

Разрабатываем терапию на основе классической технологии доставки генов с помощью модифицированных аденоассоциированных вирусов (AAV), которые доставляют нужный ген в клетки организма. Наладили серийное производство таких генотерапевтических препаратов. Если раньше разработка одного препарата занимала много лет, то сейчас делаем препарат за полгода. Разрабатываем много одновременно: у нас 90 препаратов в разработке. Каждый из них персонализированный, адаптированный под конкретный ген и конкретную поломку.

Секвенируем геном пациента, находим генетическое нарушение, создаем вирус-доставщик гена и вводим его в организм. Вирус вставляет нужный ген в клетки, восстанавливая функцию. Например, ребёнку без нужного гена мы даём «коробочку» с геном. Ген попадает в клетку и начинает работать.

Данная технология существует более 30 лет, но из-за первых летальных исходов при применении генотерапевтических препаратов в США пугала регуляторов. Это требовало десятилетий разработки каждого последующего препарата. За всю историю разработано около 20 штук. Однако редкое событие было причиной таких задержек. Без этого случая мы жили бы в эпоху массовой генотерапии. Технология старая, мы лишь наладили потоковое производство и практически пролоббировали разрешение на применение незарегистрированного индивидуального генопрепарата на регуляторном уровне.

— Мяч сейчас на стороне регулятора?

Да, согласен. Помимо генетических препаратов есть ещё клеточные, которые в этом году были регламентированы. Сейчас возможно легально применять индивидуальные клеточные препараты.

— А что это?

Клетки могут быть аутологичными или аллогенными — своими или чужими. Собственные модифицированные, чужие — обычно не модифицированные. В обиходе их называют стволовыми клетками, чаще всего мезенхимальными стромальными клетками (МСК). Их можно получить из жира или плаценты.

Медицинские стволовые клетки, инъекция которых после гипоксии ребенку позволяет ему быстрее пройти это состояние, могут быть полезны и детям с моногенными заболеваниями.
Чужие клетки несут необходимые факторы и белки, которых недостаточно организму ребенка.
Даже если чужеродные клетки живут в организме недолго — недели или месяцы, они генерируют микровезикулы, экзосомы, пузырьки с регуляторными белками и молекулами, положительно воздействующими на пациента. Поэтому клеточные препараты требуют регулярного введения, а векторный генопрепарат обычно вводят один раз.

— Так вы говорите, что ваша лаборатория изготавливает персональные генетические лекарства? Как завод по производству лекарств?

В настоящее время возводят его рядом, на территории соседней площадки, там появится сооружение площадью четыре тысячи квадратных метров. Проектирование завершено. Это небольшой завод, но следует оценивать его по объему выпускаемой продукции: ежегодно будет производиться сто различных препаратов.

Сколько болезней можно вылечить с помощью этого метода?

Мы знаем примерно семь тысяч связей между генами и признаками, но не все из них важны по разным причинам. Есть болезни с поздним началом, проявляющиеся в старости, а также с легким течением. Но если рассматривать болезни только с ранним стартом и тяжелым течением, то их где-то три тысячи, именно это необходимо лечить.

— А сколько потенциальных пациентов?

В России ежегодно рождается около 15 тысяч детей с примерно 300-400 генетическими заболеваниями. Один заводик не сможет охватить всё разнообразие, но их будет как минимум два. При благоприятном развитии событий масштабируем производство. Даже если мы будем производить 200 наименований, это уже значительный успех. К тому же часть из них будет повторяться ежегодно.

Существует ли где-нибудь подобный подход в мире?

В Соединенных Штатах существует такая практика, но не массово. По всей стране, может быть, три клиники пытаются это делать. В Бостоне, в Массачусетсе, есть одна из них. Там готовят, возможно, десятки препаратов в год. Укол ребенку готовым препаратом стоит 3 миллиона долларов. Это относительно дешево, потому что серийный препарат Novartis от спинальной мышечной атрофии стоит 2 миллиона долларов. При этом значительную часть цены образует регистрационная часть: пробиться сквозь FDA нужно много денег, а для создания самого препарата меньше.

Стоимость препарата для нас — десять тысяч долларов, миллион рублей. Это цена процесса: ученые разработали способ собрать молекулярную конструкцию, собрали ее, оценили безопасность, создали препарат и провернули его на мышах. После всех проверок одна доза стоит десять тысяч долларов.

Есть ли шанс на то, что лекарство станет более доступным по цене? Ведь не каждый сможет заплатить три миллиона долларов.

В России сложилась удивительная ситуация: создан фонд «Круг добра», собирающий около 60 млрд рублей в год благодаря дополнительным 2% НДФЛ. Эти средства идут на дорогие препараты, в том числе от СМА. Парадокс состоит в том, что фонд не успевает их тратить из-за недостатка запроса на такие лекарства. Дети с спинальной мышечной атрофией могут получить препарат «Золгенсма» от этого фонда, но это покрывает лишь 1% нуждающихся детей, так как для остальных детей с моногенными заболеваниями препарата не придумано или его купить негде.

В клинике у нас есть самотек детей. Нам показывают ребенка, я пересылаю информацию в R&D. Там отвечают: «Наш кейс, заболевание рецессивное, ген короче 4 тысяч пар, он годится в разработку». Мы ставим его в разработку, сейчас генов 90 в разработке. Немного их конечно выбирали, брали те случаи, где больше верим, что будет положительный эффект. Например, расстройства, связанные с печеночными ферментами хорошо лечатся, а вот неврология — не очень хорошо.

Денис Ребриков, заместитель директора по научной работе Медицинского университета им. Н. И. Пирогова, руководитель Института трансляционной медицины Центра имени Кулакова.

Существует понятие «кривая инноваций», иллюстрирующая скорость превращения новой технологии из экзотического явления в обыденность, существенно изменяя при этом жизнь людей. На какой стадии этой кривой находятся сейчас технологии редактирования генома и генная терапия?

Мы не внизу кривой, а ближе к середине. Возможно, снизу приближаемся к этой точке. Сейчас четко наблюдаем экспоненциальный рост во всех направлениях: сегодня есть несколько зарегистрированных и одобренных FDA генопрепаратов на основе CRISPR от серповидно-клеточной анемии, от наследственной ретинопатии. Крупные IT-компании поняли необходимость вложений, и Google, Microsoft, Цукерберг — все это осознают. Перелом произошел, все поняли, что это работает, proof of concept доказан, и идет массовый забег в сторону конкретных препаратов. Думаю, через 10 лет мы будем на затоптанной полянке.

Каково положение России в этой гонке? Видите ли вы действия других научных групп?

В России, даже в узкой области классической генотерапии, функционируют пять-семь сильных научных команд и три-четыре фармкомпании. Biocad скопировал «Золгенсму» за два года. Это значит, что умеют разрабатывать, массово производить и регистрировать генотерапевтические препараты.

В какой-то момент фармацевтические компании, возможно, обратятся к вам с предложением о налаживании массового производства.

— В теории да. Главный риск фармкомпаний: инвестиции в исследования и разработки препарата могут оказаться бесплодными, так как он не пройдет проверку эффективности. Даже если препарат сработал на животных, это не гарантирует его действия на человеке. Но персонализированные генные препараты не требуют традиционных испытаний, их применяют по показаниям конкретному пациенту.

Должна существовать нормативная база, позволяющая это делать. Если у одного больного данное лечение помогло, то и другим вероятно поможет. Как только пройдем этап демонстрации эффективности на одном пациенте, сразу эта история станет интересной для крупных фармацевтических компаний, потому что риск минимален.

Лечение этих редких заболеваний проблематично из-за малой распространенности. Например, в России каждый год рождается один ребенок с такой болезнью, и ежегодный укол не окупает затраты фармацевтических компаний. По всему миру таких детей насчитывается 100, но даже 100 уколов – это немного. Возможно, где-то предприятиям будет выгодно производство лекарств, а где-то мы будем продолжать работать в режиме лабораторного производства.

Ваши высказывания о редактировании генома человеческого эмбриона несколько лет назад вызвали большой резонанс. Как вы сейчас оцениваете эту проблему?

Это возможно только тогда, когда оба партнера имеют генетическое заболевание, вызывающее глухоту. Такие пары встречаются часто, и много глухих людей знакомиться друг с другом в России. Дети таких пар также, скорее всего, будут иметь наследственную тугоухость.

После эксперимента Хэ Цзянькуя все рисуют апокалиптические картины: дети будут заказывать себе способности к математике и абсолютный слух. За этим маячат страхи перед евгеникой, перед выведением мутантов. Вы не видите за этим этическую угрозу?

Я считаю, нет. Можем ли мы специально создать мутанта? Можем ли мы изменить вкусный генномодифицированный помидор на ядовитый? Можем. Но задача не стоит так. Всякий раз, когда я участвую в мероприятиях и меня пытаются в этот угол загнать, говорю: давайте разделим, специально ли делаем мутантов или всячески стремимся избегать мутаций? Конечно, можем сделать безопасный помидор, безопасный картофель, безопасное редактирование ребенка.

Возможно изготовить генномодифицированный помидор ядовитым, но это не цель.

Вы считаете возможным лишить свободы Хэ Цзянкуя по примеру действий китайских властей?

— Нет. Да, его никто фактически и не сажал, заперли в лаборатории, как в нашей колонии, сказали: да сиди, не вылезай, ты хороший парень, развивай свои технологии дальше.

— В чём же состоял смысл этого эксперимента?

Существуют три разновидности редактирования генома: научный, научно-практический и политический. Политической природой обладают действия Китая по закреплению приоритета в данной области. Научное значение состоит в том, что даже с несовершенным редактором удавалось добиться результата. Хотя клинический пример неприемлем, смысл его применения отсутствует. Теоретически редактирование может быть использовано для подтягивания показателей спортсмена до олимпийского уровня, а не просто преобразования обычного ребенка в марафонца. Редактирование должно осуществляться до пересадки яйцеклетки.
Пример алгоритма: при ЭКО берутся десятки или сотни яйцеклеток и изучаются полные геномы. Биоинформатический алгоритм классифицирует их по спортсменскому потенциалу. Далее группа бегунов подвергается более глубокому анализу. И уже из этой группы выбирают потенциального марафонца, которому изменяют определенный ген.
Сам термин «генетический допинг» не является абстрактным, его реализация возможна.

— Вы выбрали бы профессию спортсмена, если бы не смогли быть биологом?

В «Самбо-70» почти все выпускники быстро становились мастерами спорта или кандидатами в мастера. Была цепочка: школа, кандидат в мастера, потом спортрота в Мосрентгене, борьба за ЦСКА, а после армии — возвращение в большой спорт и тренерская работа. Мне это не очень нравилось.

— А если путь учёного окажется закрытым? Какие тогда варианты?

— Например, бизнес, предпринимательство. Я по своей природе стартапер. Не умею развивать что-то системно, планомерно, создавать строгую структуру, это неинтересно. Запускать проекты интересно.

Каковы шансы развития российской биологии при действующих ограничениях? Получите ли вы оборудование и необходимые принадлежности?

В условиях изоляции ничего не имеет перспектив. Остерман рассказывал о своей работе в 60-е годы с экстрасенсорами. У них были разные лаборатории: медицинские, химические. Он говорил: «Понимаешь, у нас всё было лучшее по оборудованию! У нас на столе свежайшие американские и немецкие каталоги, мы могли просто листать и в любой прибор ткнуть пальцем, и через два-три месяца он у нас был в лаборатории». Это глубокий Советский Союз, 1969 год. И сейчас можно воспроизвести всё. В локальной системе все возможно. Но в масштабах страны это не работает.

Я против разговоров о раздельной, специфичной науке стран. Когда кто-то отстраняется от мировой науки, наука в этот момент прекращается. Современная наука — всемирный живой организм. Нельзя утверждать, что построим забор, выключим интернет, и будет у нас своя локальная наука. Нет, это не реализуемо.

Публикация осуществлена при финансовой поддержке Министерства науки и высшего образования Российской Федерации в рамках федерального проекта «Популяризация науки и технологий» под номером 075-15-2024-571.